THE BELL

Есть те, кто прочитали эту новость раньше вас.
Подпишитесь, чтобы получать статьи свежими.
Email
Имя
Фамилия
Как вы хотите читать The Bell
Без спама

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru

Эта же книга в других форматах

Приятного чтения!

Виктор Петрович Астафьев

Последний поклон

Астафьев Виктор Петрович

Последний поклон

Виктор Астафьев

Последний поклон

Повесть в рассказах

Пой, скворушка,

Гори, моя лучина,

Свети, звезда, над путником в степи.

Ал. Домнин

Книга первая

Далекая и близкая сказка

Зорькина песня

Деревья растут для всех

Гуси в полынье

Запах сена

Конь с розовой гривой

Монах в новых штанах

Ангел-хранитель

Мальчик в белой рубахе

Осенние грусти и радости

Фотография, на которой меня нет

Бабушкин праздник

Книга вторая

Гори, гори ясно

Стряпухина радость

Ночь темная-темная

Легенда о стеклянной кринке

Пеструха

Дядя Филипп -- судовой механик

Бурундук на кресте

Карасиная погибель

Без приюта

Книга третья

Предчувствие ледохода

Заберега

Где-то гремит война

Приворотное зелье

Соевые конфеты

Пир после Победы

Последний поклон

Забубенная головушка

Вечерние раздумья

Комментарии

* КНИГА ПЕРВАЯ *

Далекая и близкая сказка

На задворках нашего села среди травянистой поляны стояло на сваях длинное бревенчатое помещение с подшивом из досок. Оно называлось "мангазина", к которой примыкала также завозня, -- сюда крестьяне нашего села свозили артельный инвентарь и семена, называлось это "обшэственным фондом". Если сгорит дом. если сгорит даже все село, семена будут целы и, значит, люди будут жить, потому что, покудова есть семена, есть пашня, в которую можно бросить их и вырастить хлеб, он крестьянин, хозяин, а не нищеброд.

Поодаль от завозни -- караулка. Прижалась она под каменной осыпью, в заветрии и вечной тени. Над караулкой, высоко на увале, росли лиственницы и сосны. Сзади нее выкуривался из камней синим дымком ключ. Он растекался по подножию увала, обозначая себя густой осокой и цветами таволги в летнюю пору, зимой -- тихим парком из-под снега и куржаком по наползавшим с увалов кустарникам.

В караулке было два окна: одно подле двери и одно сбоку в сторону села. То окно, что к селу, затянуло расплодившимися от ключа черемушником, жалицей, хмелем и разной дурниной. Крыши у караулки не было. Хмель запеленал ее так, что напоминала она одноглазую косматую голову. Из хмеля торчало трубой опрокинутое ведро, дверь открывалась сразу же на улицу и стряхивала капли дождя, шишки хмеля, ягоды черемухи, снег и сосульки в зависимости от времени года и погоды.

Жил в караулке Вася-поляк. Роста он был небольшого, хром на одну ногу, и у него были очки. Единственный человек в селе, у которого были очки. Они вызывали пугливую учтивость не только у нас, ребятишек, но и у взрослых.

Жил Вася тихо-мирно, зла никому не причинял, но редко кто заходил к нему. Лишь самые отчаянные ребятишки украдкой заглядывали в окно караулки и никого не могли разглядеть, но пугались все же чего-то и с воплями убегали прочь.

У завозни же ребятишки толкались с ранней весны и до осени: играли в прятки, заползали на брюхе под бревенчатый въезд к воротам завозни либо хоронились под высоким полом за сваями, и еще в сусеках прятались; рубились в бабки, в чику. Тес подшива был избит панками -- битами, налитыми свинцом. При ударах, гулко отдававшихся под сводами завозни, внутри нее вспыхивал воробьиный переполох.

Здесь, возле завозни, я был приобщен к труду -- крутил по очереди с ребятишками веялку и здесь же в первый раз в жизни услышал музыку -скрипку...

На скрипке редко, очень, правда, редко, играл Вася-поляк, тот загадочный, не из мира сего человек, который обязательно приходит в жизнь каждого парнишки, каждой девчонки и остается в памяти навсегда. Такому таинственному человеку вроде и полагалось жить в избушке на курьих ножках, в морхлом месте, под увалом, и чтобы огонек в ней едва теплился, и чтобы над трубою ночами по-пьяному хохотал филин, и чтобы за избушкой дымился ключ. и чтобы никто-никто не знал, что делается в избушке и о чем думает хозяин.

Помню, пришел Вася однажды к бабушке и что-то спросил у нос. Бабушка посадила Васю пить чай, принесла сухой травы и стала заваривать ее в чугунке. Она жалостно поглядывала на Васю и протяжно вздыхала.

Вася пил чай не по-нашему, не вприкуску и не из блюдца, прямо из стакана пил, чайную ложку выкладывал на блюдце и не ронял ее на пол. Очки его грозно посверкивали, стриженая голова казалась маленькой, с брюковку. По черной бороде полоснуло сединой. И весь он будто присолен, и крупная соль иссушила его.

Ел Вася стеснительно, выпил лишь один стакан чаю и, сколько бабушка его ни уговаривала, есть больше ничего не стал, церемонно откланялся и унес в одной руке глиняную кринку с наваром из травы, в другой -- черемуховую палку.

Господи, Господи! -- вздохнула бабушка, прикрывая за Васей дверь. -Доля ты тяжкая... Слепнет человек.

Вечером я услышал Васину скрипку.

Была ранняя осень. Ворота завозни распахнугы настежь. В них гулял сквозняк, шевелил стружки в отремонтированных для зерна сусеках. Запахом прогорклого, затхлого зерна тянуло в ворота. Стайка ребятишек, не взятых на пашню из-за малолетства, играла в сыщиков-разбойников. Игра шла вяло и вскоре совсем затухла. Осенью, не то что весной, как-то плохо играется. Один по одному разбрелись ребятишки по домам, а я растянулся на прогретом бревенчатом въезде и стал выдергивать проросшие в щелях зерна. Ждал, когда загремят телеги на увале, чтобы перехватить наших с пашни, прокатиться домой, а там, глядишь, коня сводить на водопой дадут.

За Енисеем, за Караульным быком, затемнело. В распадке речки Караулки, просыпаясь, мигнула раз-другой крупная звезда и стала светиться. Была она похожа на шишку репья. За увалами, над вершинами гор, упрямо, не по-осеннему тлела полоска зари. Но вот на нее скоротечно наплыла темнота. Зарю притворило, будто светящееся окно ставнями. До утра.

Сделалось тихо и одиноко. Караулки не видно. Она скрывалась в тени горы, сливалась с темнотою, и только зажелтевшие листья чуть отсвечивали под горой, в углублении, вымытом ключом. Из-за тени начали выкруживать летучие мыши, попискивать надо мною, залетать в распахнутые ворота завозни, мух там и ночных бабочек ловить, не иначе.

Я боялся громко дышать, втиснулся в зауголок завозни. По увалу, над Васиной избушкой, загрохотали телеги, застучали копыта: люди возвращались с полей, с заимок, с работы, но я так и не решился отклеиться от шершавых бревен, так и не мог одолеть накатившего на меня парализующего страха. На селе засветились окна. К Енисею потянулись дымы из труб. В зарослях Фокинской речки кто-то искал корову и то звал ее ласковым голосом, то ругал последними словами.

В небо, рядом с той звездой, что все еще одиноко светилась над Караульной речкой, кто-то зашвырнул огрызок луны, и она, словно обкусанная половина яблока, никуда не катилась, бескорая, сиротская, зябко стекленела, и от нее стекленело все вокруг. Он завозни упала тень на всю поляну, и от меня тоже упала тень, узкая и носатая.

За Фокинской речкой -- рукой подать -- забелели кресты на кладбище, скрипнуло что-то в завозне -- холод пополз под рубаху, по спине, под кожу. к сердцу. Я уже оперся руками о бревна, чтобы разом оттолкнуться, полететь до самых ворот и забренчать щеколдой так, что проснутся на селе все собаки.

Но из-под увала, из сплетений хмеля и черемух, из глубокого нутра земли возникла музыка и пригвоздила меня к стене.

Сделалось еще страшнее: слева кладбище, спереди увал с избушкой, справа жуткое займище за селом, где валяется много белых костей и где давно еще, бабушка говорила, задавился человек, сзади темная завозня, за нею село, огороды, охваченные чертополохом, издали похожим на черные клубы дыма.

Один я, один, кругом жуть такая, и еще музыка -- скрипка. Совсем-совсем одинокая скрипка. И не грозится она вовсе. Жалуется. И совсем ничего нет жуткого. И бояться нечего. Дурак-дурачок! Разве музыки можно бояться? Дурак-дурачок, не слушал никогда один-то, вот и...

Музыка льется тише, прозрачней, слышу я, и у меня отпускает сердце. И не музыка это, а ключ течет из-под горы. Кто-то припал к воде губами, пьет, пьет и не может напиться -- так иссохло у него во рту и внутри.

Видится почему-то тихий в ночи Енисей, на нем плот с огоньком. С плота кричит неведомый человек: "Какая деревня-а-а?" -- Зачем? Куда он плывет? И еще обоз на Енисее видится, длинный, скрипучий. Он тоже уходит куда-то. Сбоку обоза бегут собаки. Кони идут медленно, дремотно. И еще видится толпа на берегу Енисея, мокрое что-то, замытое тиной, деревенский люд по всему берегу, бабушка, на голове волосья рвущая.

Музыка эта сказывает о печальном, о болезни вот о моей говорит, как я целое лето малярией болел, как мне было страшно, когда я перестал слышать и думал, что навсегда буду глухим, вроде Алешки, двоюродного моего брата, и как являлась ко мне в лихорадочном сне мама, прикладывала холодную руку с синими ногтями ко лбу. Я кричал и не слышал своего крика.

В избе всю ночь горела привернутая лампа, бабушка показывала мне углы, светила лампой под печью, под кроватью, мол, никого нету.

Еще пот девочку помню, беленькую, смешливую, рука у нее сохнет. Обозники в город ее везли лечить.

И опять обоз возник.

Все он идет куда-то, идет, скрывается в студеных торосах, в морозном тумане. Лошади все меньше, меньше, вот и последнюю скрал туман. Одиноко, как-то пусто, лед, стужа и неподвижные темные скалы с неподвижными лесами.

Но не стало Енисея, ни зимнего, ни летнего; снова забилась живая жилка ключа за Васиной избушкой. Ключ начал полнеть, и не один уж ключ, два, три, грозный уже поток хлещет из скалы, катит камни, ломает деревья, выворачивает их с корнями, несет, крутит. Вот-вот сметет он избушку под горой, смоет завозню и обрушит все с гор. В небе ударят громы, сверкнуг молнии, от них вспыхнут таинственные цветы папоротника. От цветов зажжется лес, зажжется земля, и не залить уже будет этот огонь даже Енисеем -- ничем не остановить страшную такую бурю!

"Да что же это такое?! Где-же люди-то? Чего же они смотрят?! Связали бы Васю-то!"

Но скрипка сама все потушила. Снова тоскует один человек, снова чего-то жаль, снова едет кто-то куда-то, может, обозом, может, на плоту, может, и пешком идет в дали дальние.

Мир не сгорел, ничего не обрушилось. Все на месте. Луна со звездою на месте. Село, уже без огней, на месте, кладбище в вечном молчании и покое, караулка под увалом, объятая отгорающими черемухами и тихой струной скрипки.

Все-все на месте. Только сердце мое, занявшееся от горя и восторга, как встрепенулось, как подпрыгнуло, так и бьется у горла, раненное на всю жизнь музыкой.

О чем же это рассказывала мне музыка? Про обоз? Про мертвую маму? Про девочку, у которой сохнет рука? На что она жаловалась? На кого гневалась? Почему так тревожно и горько мне? Почему жалко самого себя? И тех вон жалко, что спят непробудным сном на кладбище. Среди них под бугром лежит моя мама, рядом с нею две сестренки, которых я даже не видел: они жили до меня, жили мало, -- и мать ушла к ним, оставила меня одного на этом свете, где высоко бьется в окно нарядной траурницей чье-то сердце.

Музыка кончилась неожиданно, точно кто-то опустил властную руку на плечо скрипача: "Ну, хватит!" На полуслове смолкла скрипка, смолкла, не выкрикнув, а выдохнув боль. Но уже, помимо нее, по своей воле другая какая-то скрипка взвивалась выше, выше и замирающей болью, затиснутым в зубы стоном оборвалась в поднебесье...

Долго сидел я в уголочке завозни, слизывая крупные слезы, катившиеся на губы. Не было сил подняться и уйти. Мне хотелось тут, в темном уголке, возле шершавых бревен, умереть всеми заброшенным и забытым. Скрипки не было слышно, свет в Васиной избушке не горел. "Уж не умер ли Вася-то?" -- подумал я и осторожно пробрался к караулке. Ноги мои пязнули в холодном и вязком черноземе, размоченном ключом. Лица моего коснулись цепкие, всегда студеные листья хмеля, над головой сухо зашелестели шишки, пахнущие ключевой водою. Я приподнял нависшие над окошком перевитые бечевки хмеля и заглянул в окно. Чуть мерцая, топилась в избушке прогоревшая железная печка. Колеблющимся светом она обозначала столик у стены, топчан в углу. На топчане полулежал Вася, прикрывши глаза левой рукой. Очки его кверху лапками валялись на столе и то вспыхивали, то гасли. На груди Васи покоилась скрипка, длинная палочка-смычок была зажата и правой руке.

Я тихонько приоткрыл дверь, шагнул в караулку. После того как Вася пил у нас чай, в особенности после музыки, не так страшно было сюда заходить.

Я сел на порог, не отрываясь глядел на руку, в которой зажата была гладкая палочка.

Сыграйте, дяденька, еще.

Что хотите, дяденька.

Вася сел на топчане, повертел деревянные штыречки скрипки, потрогал смычком струны.

Подбрось дров в печку.

Я исполнил его просьбу. Вася ждал, не шевелился. В печке щелкнуло раз, другой, прогоревшие бока ее обозначились красными корешками и травинками, качнулся отблеск огня, пал на Васю. Он вскинул к плечу скрипку и заиграл.

Прошло немалое время, пока я узнал музыку. Та же самая была она, какую слышал я у завозни, и в то же время совсем другая. Мягче, добрее, тревога и боль только угадывались в ней, скрипка уже не стонала, не сочилась ее душа кровью, не бушевал огонь вокруг и не рушились камни.

Трепетал и трепетал огонек в печке, но, может, там, за избушкой, на увале засветился папоротник. Говорят, если найдешь цветок папоротника -невидимкой станешь, можешь забрать все богатства у богатых и отдать их бедным, выкрасть у Кощея Бессмертного Василису Прекрасную и вернуть ее Иванушке, можешь даже пробраться на кладбище и оживить свою родную мать.

Разгорелись дрова подсеченной сухостоины -- сосны, накалилось до лиловости колено трубы, запахло раскаленным деревом, вскипевшей смолой на потолке. Избушка наполнилась жаром и грузным красным светом. Поплясывал огонь, весело прищелкивала разогнавшаяся печка, выстреливая на ходу крупные искры.

Тень музыканта, сломанная у поясницы, металась по избушке, вытягивалась по стене, становилась прозрачной, будто отражение в воде, потом тень отдалялась в угол, исчезала в нем, и тогда там обозначался живой музыкант, живой Вася-поляк. Рубаха на нем была расстегнуга, ноги босы, глаза в темных обводах. Щекою Вася лежал на скрипке, и мне казалось, так ему покойней, удобней и слышит он в скрипке такое, чего мне никогда не услышать.

Когда притухала печка, я радовался, что не мог видеть Васиного лица, бледной ключицы, выступившей из-под рубахи, и правой ноги, кургузой, куцей, будто обкусанной щипцами, глаз, плотно, до боли затиснутых в черные ямки глазниц. Должно быть, глаза Васи боялись даже такого малого света, какой выплескивался из печки.

В полутьме я старался глядеть только на вздрагивающий, мечущийся или плавно скользящий смычок, на гибкую, мерно раскачивающуюся вместе со скрипкой тень. И тогда Вася снова начинал представляться мне чем-то вроде волшебника из далекой сказки, а не одиноким калекою, до которого никому нет дела. Я так засмотрелся, так заслушался, что вздрогнул, когда Вася заговорил.

Эту музыку написал человек, которого лишили самого дорогого. -- Вася думал вслух, не переставая играть. -- Если у человека нет матери, нет отца, но есть родина, -- он еще не сирота. -- Какое-то время Вася думал про себя. Я ждал. -- Все проходит: любовь, сожаление о ней, горечь утрат, даже боль от ран проходит, но никогда-никогда не проходит и не гаснет тоска по родине...

Скрипка снова тронула те самые струны, что накалились при давешней игре и еще не остыли. Рука Васина снова содрогнулась от боли, но тут же смирилась, пальцы, собранные в кулак, разжались.

Эту музыку написал мой земляк Огинский в корчме -- так называется у нас заезжий дом, -- продолжал Вася. -- Написал на границе, прощаясь с родиной. Он посылал ей последний привет. Давно уже нет композитора на свете. Но боль его, тоска его, любовь к родной земле, которую никто не мог отнять, жива до сих пор.

Вася замолчал, говорила скрипка, пела скрипка, угасала скрипка. Голос ее становился тише. тише, он растягивался в темноте тонюсенькой светлой паутинкой. Паутинка задрожала, качнулась и почти беззвучно оборвалась.

Я убрал руку от горла и выдохнул тот вдох, который удерживал грудью, рукой, оттого что боялся оборвать светлую паутинку. Но все равно она оборвалась. Печка потухла. Слоясь, засыпали в ней угли. Васи не видно. Скрипки не слышно.

Тишь. Темень. Грусть.

Уже поздно, -- сказал Вася из темноты. -- Иди домой. Бабушка будет беспокоиться.

Я привстал с порога и, если бы не схватился за деревянную скобу, упал бы. Ноги были все в иголках и как будто вовсе не мои.

Спасибо вам, дяденька, -- прошептал я.

Вася шевельнулся в углу и рассмеялся смущенно или спросил "За что?".

Я не знаю, за что...

И выскочил из избушки. Растроганными слезами благодарил я Васю, этот мир ночной, спящее село, спящий за ним лес. Мне даже мимо кладбища не страшно было идти. Ничего сейчас не страшно. В эти минуты не было вокруг меня зла. Мир был добр и одинок -- ничего, ничего дурного в нем не умещалось.

Доверяясь доброте, разлитой слабым небесным светом по всему селу и по всей земле, я зашел на кладбище, постоял на могиле матери.

Мама, это я. Я забыл тебя, и ты мне больше не снишься.

Опустившись на землю, я припал ухом к холмику. Мать не отвечала. Все было тихо на земле и в земле. Маленькая рябина, посаженная мной и бабушкой, нароняла остроперых крылышек на мамин бугорок. У соседних могил березы распустили нити с желтым листом до самой земли. На вершинах берез листа уже не было, и голые прутья исполосовали огрызок луны, висевший теперь над самым кладбищем. Все было тихо. Роса проступила на траве. Стояло полное безветрие. Потом с увалов ощутимо потянуло знобким холодком. Гуще потекли с берез листья. Роса стекленела на траве. Ноги мои застыли от ломкой росы, один лист закатился под рубаху, сделалось знобко, и я побрел с кладбища в темные улицы села меж спящих домов к Енисею.

Мне отчего-то не хотелось домой.

Не знаю, сколько я просидел на крутом яру по-над Енисеем. Он шумел у займища, на каменных бычках. Вода, сбитая с плавного хода бычками, вязалась в узлы, грузно перевалива- лась возле берегов и кругами, воронками откатывалась к стрежню. Неспокойная наша река. Какие-то силы вечно тревожат ее, в вечной борьбе она сама с собой и со скалами, сдавившими ее с обеих сторон.

Но эта ее неспокойность, это ее древнее буйство не возбуждали, а успокаивали меня. Оттого, наверно, что была осень, луна над головой, скалистая от росы трава и крапива по берегам, вовсе не похожая на дурман, скорее на какие-то расчудесные растения; и еще оттого, наверно, что во мне звучала Васина музыка о неистребимой любви к родине. А Енисей, не спящий даже ночью, крутолобый бык на той стороне, пилка еловых вершин над дальним перевалом, молчаливое село за моей спиной, кузнечик, из последних сил работающий наперекор осени в крапиве, вроде бы один он во всем мире, трава, как бы отлитая из металла, -- это и была моя родина, близкая и тревожная.

Глухой ночью возвратился я домой. Бабушка, должно быть, по лицу моему угадала, что в душе моей что-то свершилось, и не стала меня бранить.

Ты где так долго? -- только и спросила она. -- Ужин на столе, ешь и ложись.

Баба, я слышал скрипку.

А-а, -- отозвалась бабушка, -- Вася-поляк чужое, батюшко, играет, непонятное. От его музыки бабы плачут, а мужики напиваются и буйствуют...

А кто он?

Вася-то? Да кто? -- зевнула бабушка. -- Человек. Спал бы ты. Мне рано к корове подыматься. -- Но она знала, что я все равно не отстану: -Иди ко мне, лезь под одеяло.

Я прижался к бабушке.

Студеный-то какой! И ноги мокрущие! Опять болеть будут. -- Бабушка подоткнула под меня одеяло, погладила по голове. -- Вася -- человек без роду-племени. Отец и мать у него были из далекой державы -- Польши. Люди там говорят не по-нашему, молятся не как мы. Царь у них королем называется. Землю польскую захватил русский царь, чего-то они с королем не поделили... Ты спишь?

Спал бы. Мне ведь вставать с петухами. -- Бабушка, чтобы скорее отвязаться от меня, бегом рассказала, что в земле этой далекой взбунтовались люди против русского царя, и их к нам, в Сибирь, сослали. Родители Васи тоже были сюда пригнаны. Вася родился на подводе, под тулупом конвоира. И зовут его вовсе не Вася, а Стася -- Станислав по-ихнему. Это уж наши, деревенские, переиначили. -- Ты спишь? -- снова спросила бабушка.

А, чтоб тебе! Ну, умерли Васины родители. Помаялись, помаялись на чужой стороне и померли. Сперва мать, потом отец. Видел большой такой черный крест и могилу с цветками? Ихняя могила. Вася бережет ее, ухаживает пуще, чем за собой. А сам-то состарился уж, когда -- не заметили. О Господи, прости, и мы не молоды! Так вот и прожил Вася около мангазины, в сторожах. На войну не брали. У него еще у мокренького младенца нога ознобилась на подводе... Так вот и живет... помирать скоро... И мы тоже...

Бабушка говорила все тише, невнятней и отошла ко сну со вздохом. Я не тревожил ее. Лежал, думал, пытаясь постигнугь человеческую жизнь, но у меня ничего из этой затеи не получалось.

Несколько лет спустя после той памятной ночи мангазину перестали использовать, потому что построен был в городе элеватор, и в мангазинах исчезла надобность. Вася остался не у дел. Да и ослеп он к той поре окончательно и сторожем быть уже не мог. Какое-то время он еще собирал милостыню по селу, но потом и ходить не смог, тогда бабушка моя и другие старухи стали носить еду в Васину избушку.

Однажды бабушка пришла озабоченная, выставила швейную машину и принялась шить сатиновую рубаху, штаны без прорехи, наволочку с завязками и простыню без шва посредине -- так шьют для покойников.

Дверь ее была распахнута. Подле избушки толпился народ. Люди заходили в нее без шапок и выходили оттуда вздыхая, с кроткими, опечаленными лицами.

Васю вынесли в маленьком, словно бы мальчишеском гробу. Лицо покойного было прикрыто полотном. Цветов в домовине не было, венков люди не несли. За гробом тащилось несколько старух, никто не голосил. Все свершалось в деловом молчании. Темнолицая старуха, бывшая староста церкви, на ходу читала молитвы и косила холодным зраком на заброшенную, с упавшими воротами, сорванными с крыши тесинами мангазину и осуждающе трясла головою.

Я зашел в караулку. Железная печка с середины была убрана. В потолке холодела дыра, по свесившимся корням травы и хмеля в нее падали капли. На полу разбросаны стружки. Старая нехитрая постель была закатана в изголовье нар. Валялись под нарами сторожевая колотушка. метла, топор, лопата. На окошке, за столешницей, виднелась глиняная миска, деревянная кружка с отломленной ручкой, ложка, гребень и отчего-то не замеченный мною сразу шкалик с водой. В нем ветка черемухи с набухшими и уже лопнувшими почками. Со столешницы сиротливо глядели на меня пустыми стеклами очки.

"А где скрипка-то?" -- вспомнил я, глядя на очки. И тут же увидел ее. Скрипка висела над изголовьем нар. Я сунул очки в карман, снял скрипку со стены и бросился догонять похоронную процессию.

Мужики с домовиной и старухи, бредущие кучкой следом за нею, перешли по бревнам Фокинскую речку, захмелевшую от весеннего половодья, поднимались к кладбищу по косогору, подернутому зеленым туманчиком очнувшейся травы.

Я потянул бабушку за рукав и показал ей скрипку, смычок. Бабушка строго нахмурилась и отвернулась от меня. Затем сделала шаг шире и зашепталась с темнолицей старухой:

Расходы... накладно... сельсовет-то не больно...

Я уже умел кое-что соображать и догадался, что старуха хочет продать скрипку, чтобы возместить похоронные расходы, уцепился за бабушкин рукав и, когда мы отстали, мрачно спросил:

Скрипка чья?

Васина, батюшко, Васина, -- бабушка отвела от меня глаза и уставилась в спину темнолицей старухи. -- В домовину-то... Сам!.. -наклонилась ко мне и быстро шепнула бабушка, прибавляя шагу.

Перед тем, как люди собрались накрывать Васю крышкой, я протиснулся вперед и, ни слова не говоря, положил ему на грудь скрипку и смычок, на скрипку бросил несколько живых цветочков мать-мачехи, сорванных мною у моста-перекидыша.

Никто ничего не посмел мне сказать, только старуха богомолка пронзила меня острым взглядом и тут же, воздев глаза к небу, закрестилась: "Помилуй, Господи, душу усопшего Станислава и родителей его, прости их согрешения вольным и невольныя..."

Я следил, как заколачивали гроб -- крепко ли? Первый бросил горсть земли в могилу Васи, будто ближний его родственник, а после того, как люди разобрали свои лопаты, полотенца и разбрелись по тропинкам кладбища, чтобы омочить скопившимися слезами могилы родных, долго сидел возле Васиной могилы, разминая пальцами комочки земли, чего-то ждал. И знал, что уж ничего не дождаться, но все равно подняться и уйти не было сил и желания.

За одно лето сопрела пустая Васина караулка. Обвалился потолок, приплюснул, вдавил избушку в гущу жалицы, хмеля и чернобыльника. Из бурьяна долго торчали сгнившие бревешки, но и они постепенно покрылись дурманом; ниточка ключа пробила себе новое русло и потекла по тому месту, где стояла избушка. Но и ключ скоро начал хиреть, а в засушливое лето тридцать третьего года вовсе иссох. И сразу начали вянуть черемухи, выродился хмель, унялась и разнотравная дурнина.

Ушел человек, и жизнь в этом месте остановилась. Но деревня-то жила, подрастали ребятишки, на смену тем, кто уходил с земли. Пока Вася-поляк был жив, односельчане относились к нему по-разному: иные не замечали его, как лишнего человека, иные даже и поддразнивали, пугали им ребятишек, иные жалели убогого человека. Но вот помер Вася-поляк, и селу стало чего-то недоставать. Непонятная виноватость одолела людей, и не было уж такого дома, такой семьи в селе, где бы не помянули его добрым словом в родительский день и в другие тихие праздники, и оказалось, что в незаметной жизни был Вася-поляк вроде праведника и помогал людям смиренностью, почтительностью быть лучше, добрей друг к другу.

Здесь идет о мальчике – сироте, Вите, которого воспитывает бабушка. Папа бросил его, уехав в город, а мама утонула в речке.

Бабушка у него с характером, но при этом обо всех беспокоится, всех лелеет, хочет всем помочь. Из-за этого постоянно нервничает, переживает, и ее эмоции выходят через слезы либо злость. Но если она начинает говорить за жизнь, то у нее все всегда хорошо, детки – это только счастье. Даже во время их болезни, умела лечить народными средствами.

Поворот в судьбе.

У мальчика начинается черная полоса в жизни. В селе школы нет, и его отправляют учиться в город к отцу и мачехе. И тут-то у него начинается голод, изгнание, бездомность. Но и в такой сложившейся ситуации, Витя никого никогда не винил.

Только чуть позже он осознал, что выбраться из ада помогла бабушкина молитва, которая и на расстоянии, чувствовала как ему плохо и одиноко. Она же и помогла набраться ему терпения, быть великодушным.

Школа выживания

После революции, в Сибири стали раскулачивать деревни. Много семей оказалось без крыши над головой, многих гнала на каторжные работы. Переехав к родителю и мачехе, которые жили на случайных заработках и много пили, он осознает свою ненужность. В школе идут разногласия. Витя грубеет, его сердце наполняется алчностью. Он попадает в детский дом, учится на курсах, а вскоре уходит на войну.

Возвращение

Когда война закончилась, Витя тут же едет к бабушке. Он ждет этой встречи, ведь для него она самый любимый и самый дорогой человек на свете.

Возле дома он вдруг резко остановился. Он растерялся, но набравшись духу, молодой человек осторожно заходит в дом и видит как его любимая бабушка, как и раньше, сидит на скамейке возле окошка и занимается нитками.

Минуты забвения

Бабушка, увидев своего долгожданного Витю, безумно обрадовалась и попросила подойти к ней, чтоб дать расцеловаться с ним. Она все так же была спокойной и радушной, как будто в жизни ничего не изменилось.

Долгожданная встреча

Бабушка совсем состарилась. Но она была рада встрече, она часами разглядывала своего Витюньку и не могла оторвать от него свой взгляд. А потом промолвила, что молилась за него все этой время, днями напролет. И ради этой встречи она жила. Жила с надеждой, что увидит вновь своего внука. А теперь она может спокойно уйти из жизни. Ведь она совсем старенькая, ей уже 86 лет.

Гнетущая тоска

Вскоре Витя уезжает на заработки на Урал. Он получает повестку, о смерти бабушки. Но его не отпускают с работы, сославшись, что не положено. Он так и не решился поехать на похороны бабушки и затем всю жизнь жалел об этом, хотя понимал, бабушка на него не держит зла, она все простила.

Это достаточно тяжелый психологический рассказ об отношениях, о чувствах, о том, что нужно все делать в своевременно, чтоб потом не корить себя всю оставшуюся жизнь.

Читать краткое содержание Последний поклон Астафьева во 2-м варианте персказа

Писатель очень много произведений посвятил теме войны и деревни. И "Последний поклон" тоже относится к ним. Это произведение представлено небольшой повестью, которая состоит из нескольких рассказов, которые имеют биографический характер. Писатель описывает свою жизнь и свое детство. Его воспоминания не последовательны, они представлены эпизодами.

Он посвятил это произведение Родине в том понимании, как он это увидел. Он описал свою деревню, с прекрасной дикой природой, суровым климатом, красивыми горами и густой и не проходимой тайгой. В произведении подняты проблемы простых людей в сложные периоды жизни.

Война окочена и люди возвращаются в родные деревни и города, чтобы найти свои семьи, жен, детей.

Мужчина, который выжил в тяжелых боях, хочет вернуться домой, где надеется увидеть свою бабушку. Он очень любит ее и уважает. Он идет в село задами, чтобы ей другие не сказали раньше, что он возвращается, хочет устроить ей сюрприз. Он думал, что они теперь вместе будут радоваться и вспоминать, возможно поплачут о былых временах, но все же будут счастливы.

Но когда он пришел в родное село, на ту самую улицу, которая была такой узнаваемой, осознал, что все изменилось и сады уже не так цветут, и дома покосились, а некоторые и вовсе оказались разрушенными.

Воспоминания заставили его немного взгрустнуть. Но когда он увидел дом своей бабушки, он обрадовался, хотя крыша его тоже покосилась. Крыша бани, в которой он так любил париться, тоже стала дырявая в некоторых местах и даже прогнила. Мыши прогрызли норы, но это все оказалось такими мелочами, когда он увидел бабушку, которая сидела на том же самом месте, что и раньше.

Он бросился к ней и стали радоваться вместе. Бабушка стала рассматривать своего любимого внука и очень обрадовалась, когда увидела на груди у него орден. Она начала говорить ему о том, что устала жить, от проблем, войны и долгой разлуки.

Вскоре бабушки не стало. И ему на Урал прислали письмо с вызовом на похороны, но его не отпустили, потому что отпускали только в том случае, если умерли родители. Он всю жизнь жалел, что так мало провел времени со своей любимой бабушкой и так мало сделал для нее.

В произведении автор утверждает, что человек не имеет права чувствовать себя сиротой, на земле, которая для него родная. Его размышления о смене поколений философские. И каждый человек должен с трепетом относиться к своей семье и близким людям, ценить их и уважать.

Картинка или рисунок Последний поклон

Повествование знаменитого романа ведётся о юноше, пасущего стада овец, Сантьяго. Однажды Сантьяго решает провести ночь около полуразрушенной церкви под большим древом.

  • Краткое содержание Приключения доисторического мальчика Эрвильи

    В начале произведения читатель знакомится с мальчиком по имени Крек. Это главный герой. В свои 9 лет Крек полноценный помощник в племени. Он заслужил своё имя отличной охотой на птиц

  • Последний поклон

    Задами пробрался я к нашему дому. Мне хотелось первой встретить бабушку, и оттого я не пошел улицей. Старые, бескорые жерди на нашем и соседнем огородах осыпались, там, где надо быть кольям, торчали подпорки, хворостины, тесовые обломки. Сами огороды сжало обнаглевшими, вольно разросшимися межами. Наш огород, особенно от увалов, так сдавило дурниной, что грядки в нем я заметил только тогда, когда, нацепляв на галифе прошлогодних репьев, пробрался к бане, с которой упала крыша, сама баня уже и не пахла дымом, дверь, похожая на лист копирки, валялась в стороне, меж досок проткнулась нынешняя травка. Небольшой загончик картошек да грядки, с густо занявшейся огородиной, от дома полотые, там заголенно чернела земля. И эти, словно бы потерянно, но все-таки свежо темнеющие грядки, гнилушки слани во дворе, растертые обувью, низенькая поленница дров под кухонным окном свидетельствовали о том, что в доме живут.

    Враз отчего-то сделалось боязно, какая-то неведомая сила пригвоздила меня к месту, сжала горло, и, с трудом превозмогши себя, я двинулся в избу, но двинулся тоже боязливо, на цыпочках.

    Дверь распахнута. В сенцах гудел заблудившийся шмель, пахло прелым деревом. Краски на двери и на крыльце почти не осталось. Лишь лоскутки ее светлели в завалах половиц и на косяках двери, и хотя шел я осторожно, будто пробегал лишку и теперь боялся потревожить прохладный покой в старом доме, щелястые половицы все равно шевелились и постанывали под сапогами. И чем далее я шел, тем глуше, темнее становилось впереди, прогнутей, дряхлее пол, проеденный мышами по углам, и все ощутимее пахло прелью дерева, заплесневелостью подполья.

    Бабушка сидела на скамейке возле подслеповатого кухонного окна и сматывала нитки на клубок.

    Я замер у двери.

    Буря пролетела над землей! Смешались и перепутались миллионы человеческих судеб, исчезли и появились новые государства, фашизм, грозивший роду человеческому смертью, подох, а тут как висел настенный шкафик из досок и на нем ситцевая занавеска в крапинку, так и висит; как стояли чугунки и синяя кружка на припечке, так они и стоят; как торчали за настенной дощечкой вилки, ложки, ножик, так они и торчат, только вилок и ложек мало, ножик с обломанным носком, и не пахло в кути квашонкой, коровьим пойлом, вареными картошками, а так все как было, даже бабушка на привычном месте, с привычным делом в руках.

    Што ж ты стоишь, батюшко, у порога? Подойди, подойди! Перекрешшу я тебя, милово. У меня в ногу стрелило… Испужаюсь или обрадуюсь - и стрельнет…

    И говорила бабушка привычное, привычным, обыденным голосом, ровно бы я, и в самом деле, отлучался в лес или на заимку к дедушке сбегал и вот возвратился, лишку подзадержавшись.

    Я думал, ты меня не узнаешь.

    Да как же не узнаю? Что ты, Бог с тобой!

    Я оправил гимнастерку, хотел вытянуться и гаркнуть заранее придуманное: «Здравия желаю, товарищ генерал!»

    Да какой уж тут генерал!

    Бабушка сделала попытку встать, но ее шатнуло, и она ухватилась руками за стол. Клубок скатился с ее колен, и кошка не выскочила из-под скамьи на клубок. Кошки не было, оттого и по углам проедено.

    Остарела я, батюшко, совсем остарела… Ноги… Я поднял клубок и начал сматывать нитку, медленно приближаясь к бабушке, не спуская с нее глаз.

    Какие маленькие сделались у бабушки руки! Кожа на них желта и блестит, что луковая шелуха. Сквозь сработанную кожу видна каждая косточка. И синяки. Пласты синяков, будто слежавшиеся листья поздней осени. Тело, мощное бабушкино тело уже не справлялось со своей работой, не хватало у него силы заглушить и растворить кровью ушибы, даже легкие. Щеки бабушки глубоко провалились. У всех у наших вот так будут в старости проваливаться лунками щеки. Все мы в бабушку, скуласты, все с круто выступающими костями.

    Што так смотришь? Хороша стала? - попыталась улыбнуться бабушка стершимися, впалыми губами.

    Я бросил клубок и сгреб бабушку в беремя.

    Живой я остался, бабонька, живой!..

    Молилась, молилась за тебя, - торопливо шептала бабушка и по-птичьи тыкалась мне в грудь. Она целовала там, где сердце, и все повторяла: - Молилась, молилась…

    Потому я и выжил.

    А посылку, посылку-то получил ли?

    Время утратило для бабушки свои определения. Границы его стерлись, и что случилось давно, ей казалось, было совсем недавно; из сегодняшнего же многое забывалось, покрывалось туманом тускнеющей памяти.

    В сорок втором году, зимою, проходил я подготовку в запасном полку, перед самой отправкой на фронт. Кормили нас из рук вон плохо, табаку и совсем не давали. Я стрелял курить у тех солдат, что получали из дому посылки, и пришла такая пора, когда мне нужно было рассчитываться с товарищами.

    После долгих колебаний я попросил в письме прислать мне табаку.

    Задавленная нуждой Августа отправила в запасной полк мешочек самосада. В мешочке оказались еше горсть мелко нарезанных сухарей и стакан кедровых орехов. Этот гостинец - сухаришки и орехи - собственноручно зашила в мешочек бабушка.

    Дай-кось я погляжу на тебя.

    Я послушно замер перед бабушкой. На дряхлой щеке ее осталась и не сходила вмятина от Красной Звезды - по грудь мне сделалась бабушка. Она оглаживала, ощупывала меня, в глазах ее стояла густою дремою память, и глядела бабушка куда-то сквозь меня и дальше.

    Большой-то ты какой стал, большо-ой!.. Вот бы мать-то покойница посмотрела да полюбовалась… - На этом месте бабушка, как всегда, дрогнула голосом и с вопросительной робостью глянула на меня - не сержусь ли? Не любил я раньше, когда она начинала про такое. Чутко уловила - не сержусь, и еще уловила и поняла, видать, мальчишеская ершистость исчезла и отношение к добру у меня теперь совсем другое. Она заплакала не редкими, а сплошными старческими слабыми слезами, о чем-то сожалея и чему-то радуясь.

    Жизня-то какая была! Не приведи Господи!.. А меня Бог не прибирает. Путаюсь под ногами. Да ведь в чужу могилку не заляжешь. Помру скоро, батюшко, помру.

    Я хотел запротестовать, оспорить бабушку и шевельнулся уж было, но она как-то мудро и необидно погладила меня по голове - и не стало надобности говорить пустые, утешительные слова.

    Устала я, батюшко. Вся устала. Восемьдесят шестой годок… Работы сделала - иной артели впору. Тебя все ждала. Жданье крепит. Теперь пора. Теперь скоро помру. Ты уж, батюшко, приедь похоронить-то меня… Закрой мои глазоньки…

    Бабушка ослабла и говорить ничего уже не могла, только целовала мои руки, мочила их слезами, и я не отбирал у нее рук.

    Я тоже плакал молча и просветленно.

    Вскорости бабушка умерла.

    Мне прислали на Урал телеграмму с вызовом на похороны. Но меня не отпустили с производства. Начальник отдела кадров вагонного депо, где я работал, прочитавши телеграмму, сказал:

    Не положено. Мать или отца - другое дело, а бабушек, дедушек да кумовей…

    Откуда знать он мог, что бабушка была для меня отцом и матерью - всем, что есть на этом свете дорогого для меня! Мне надо бы послать того начальника куда следует, бросить работу, продать последние штаны и сапоги, да поспешить на похороны бабушки, а я не сделал этого.

    Я еще не осознал тогда всю огромность потери, постигшей меня. Случись это теперь, я бы ползком добрался от Урала до Сибири, чтобы закрыть бабушке глаза, отдать ей последний поклон.

    И живет в сердце вина. Гнетущая, тихая, вечная. Виноватый перед бабушкой, я пытаюсь воскресить ее в памяти, выведать у людей подробности ее жизни. Да какие же интересные подробности могут быть в жизни старой, одинокой крестьянки?

    Узнал вот, когда обезножела бабушка и не могла носить воду с Енисея, мыла картошки росой. Встанет до свету, высыплет ведро картошек на мокрую траву и катает их граблями, будто бы и исподину росой стирать пробовала, как житель сухой пустыни, копила она дождевую воду в старой кадке, в корыте и в тазах…

    Вдруг совсем-совсем недавно, совсем нечаянно узнаю, что не только в Минусинск и Красноярск ездила бабушка, но и на моленье в Киево-Печерскую лавру добиралась, отчего-то назвав святое место Карпатами.

    Умерла тетушка Апраксинья Ильинична. В жаркую пору лежала она в бабушкином доме, половину которого заняла после ее похорон. Припахивать стала покойница, надо бы ладаном покурить в избе, а где его нынче возьмешь, ладан-то? Нынче словами везде и всюду кадят, да так густо, что порой свету белого не видать, истинной правды в чаду слов не различить.

    Ан, нашелся и ладан-то! Тетка Дуня Федораниха - запасливая старуха, развела кадильню на угольном совке, к ладану пихтовых веток добавила. Дымится, клубится маслянистый чад по избе, пахнет древностью, пахнет чужестранством, отшибает все дурные запахи - хочется нюхать давно забытый, нездешний запах.

    Где взяла-то? - спрашиваю у Федоранихи.

    А бабушка твоя, Катерина Петровна, царство ей небесное, когда на молитвы сходила в Карпаты, всех нас наделила ладаном и гостинцами. С тех пор и берегу, маленько совсем осталось - на мою смерть осталось…

    Мамочка родная! А я и не знал такой подробности в жизни бабушки, наверное, еще в старые годы добиралась она до Украины, благословясь, вернулась оттуда, да боялась рассказывать об этом в смутные времена, что как я разболтаю о молении бабушки, да из школы меня попрут, Кольчу-младшего из колхоза выпишут…

    Хочу, еще хочу знать и слышать больше и больше о бабушке, да захлопнулась за нею дверь в немое царство, и стариков почти в селе не осталось. Пытаюсь поведать о бабушке людям, чтоб в своих бабушках и дедушках, в близких и любимых людях отыскали они ее и была бы жизнь моей бабушки беспредельна и вечна, как вечна сама человеческая доброта, - да от лукавого эта работа. Нет у меня таких слов, которые смогли бы передать всю мою любовь к бабушке, оправдали бы меня перед нею.

    Я знаю, бабушка простила бы меня. Она всегда и все мне прощала. Но ее нет. И никогда не будет.

    И некому прощать…

    «Последний поклон» Астафьева

    «Последний поклон» — этапное произведение в творчестве В.П. Астафьева. В нем сопряжены две основные темы для писателя: деревенская и военная. В центре автобиографической повести — судьба рано оставшегося без матери мальчика, которого воспитывает бабушка.

    Порядочность, трепетное отношение к хлебу, аккуратное — к деньгам — все это при ощутимой бедности и скромности в сочетании с трудолюбием помогает семье выживать даже в самые трудные минуты.

    С любовью В.П. Астафьев рисует в повести картины детских шалостей и забав, простые домашние разговоры, будничные заботы (среди которых львиная доля времени и сил уделяется огородным работам, а также простую крестьянскую еду). Большой радостью для мальчика становятся даже первые новые штаны, так как ему все время перешивают их из старья.

    В образной структуре повести центральным является образ бабушки героя. Она уважаемый человек на селе. Ее большие рабочие руки в жилках еще раз подчеркивают трудолюбие героини. «В любом деле не слово, а руки всему голова. Рук жалеть не надо. Руки, они всему скус и вид делают», — говорит бабушка. Самые обычные дела (уборка избы, пирог с капустой) в бабушкином исполнении дарят окружающим людям столько тепла и заботы, что воспринимаются как праздник. В тяжелые годы помогает семье выжить и иметь кусок хлеба старенькая швейная машинка, на которой бабушка умудряется обшивать полсела.

    Наиболее проникновенные и поэтичные фрагменты повести посвящены русской природе. Автор подмечает тончайшие детали пейзажа: соскобленные корни дерева, по которым пытался пройти плуг, цветы и ягоды, описывает картину слияния двух рек (Манны и Енисея), ледостава на Енисее. Величественный Енисей является одним из центральных образов повести. Вся жизнь людей проходит на его берегу. И панорама этой величественной реки, и вкус ее студеной водицы с детства и на всю жизнь отпечатывается в памяти каждого жителя деревни. В этом самом Енисее и утонула когда-то мама главного героя. И через много лет на страницах своей автобиографической повести писатель мужественно поведал миру о последних трагических минутах ее жизни.

    В.П. Астафьев подчеркивает широту родных просторов. Писатель часто использует в пейзажных зарисовках образы звучащего мира (шорох стружки, грохот телег, стук копыт, песню пастушьей дуды), передает характерные запахи (леса, травы, прогорклого зерна). В неспешное повествование то и дело вторгается стихия лиризма: «А по лугу стелился туман, и была от него мокра трава, никли долу цветы куриной слепоты, ромашки приморщили белые ресницы на желтых зрачках».

    В этих пейзажных зарисовках есть такие поэтичные находки, которые могут служить основанием для того, чтобы назвать отдельные фрагменты повести стихотворениями в прозе. Это олицетворения («Тихо умирали над рекой туманы»), метафоры («В росистой траве загорались от солнца красные огоньки земляники»), сравнения («Мы пробили головами устоявшийся в распадке туман и, плывя вверх, брели по нему, будто по мягкой, податливой воде, медленно и бесшумно»).

    В самозабвенном любовании красотами родной природы герой произведения видит прежде всего нравственную опору.

    В.П. Астафьев подчеркивает, как глубоко укоренились в жизни простого русского человека языческие и христианские традиции. Когда герой заболевает малярией, бабушка лечит его всеми имеющимися на то средствами: это и травы, и заговоры на осину, и молитвы.

    Через детские воспоминания мальчика вырисовывается трудная эпоха, когда в школах не было ни парт, ни учебников, ни тетрадей. Лишь один букварь да один красный карандаш на весь первый класс. И в таких сложных условиях учитель умудряется проводить уроки.

    Как каждый писатель-деревенщик, В.П. Астафьев не обходит вниманием тему противостояния города и деревни. Особенно усиливается оно в голодные годы. Город был гостеприимен, пока потреблял сельскую продукцию. А с пустыми руками он встречал мужиков неохотно. С болью В.П. Астафьев пишет о том, как понесли мужики и бабы с котомками вещи и золотишко в «Торгсины». Постепенно туда сдала бабушка мальчика и вязанные праздничные скатерти, и одежду, хранимую для смертного часа, а в самый черный день — сережки погибшей матери мальчика (последнюю памятную вещицу).

    В.П. Астафьев создает в повести колоритные образы сельских жителей: Васи-поляка, который по вечерам играет на скрипке, народного умельца Кеши, мастерящего сани и хомуты, и других. Именно в деревне, где вся жизнь человека проходит на глазах односельчан, виден каждый неприглядный поступок, каждый неверный шаг.

    В.П. Астафьев подчеркивает и воспевает в человеке гуманное начало. Например, в главе «Гуси в полынье» писатель рассказывает о том, как ребята, рискуя жизнью, спасают оставшихся во время ледостава на Енисее гусей в полынье. Для мальчишек это не просто очередная детская отчаянная проделка, но маленький подвиг, испытание на человечность. И хотя дальнейшая судьба гусей все равно сложилась печально (одних потравили собаки, других съели односельчане в голодное время) экзамен на мужество и неравнодушное сердце ребята все-таки выдержали с честью.

    Собирая ягоды, дети учатся терпению и аккуратности. «Бабушка говорила: главное в ягодах — закрыть дно посудины», — отмечает В.П. Астафьев. В простой жизни с ее нехитрыми радостями (рыбалкой, лаптой, обычной деревенской пищей с родного огорода, прогулками по лесу) В.П. Астафьев видит наиболее счастливый и органичный идеал человеческого существования на земле.

    В.П. Астафьев утверждает, что человек не должен чувствовать себя сиротой на родине. Он также учит философски относиться к смене поколений на земле. Однако писатель подчеркивает, что людям необходимо бережно общаться друг с другом, ибо каждый человек неповторим и уникален. Произведение «Последний поклон» несет в себе, таким образом, жизнеутверждающий пафос. Одной из ключевых сцен повести является сцена, в которой мальчик Витя сажает вместе с бабушкой лиственницу. Герой думает о том, что дерево скоро вырастет, будет большим и красивым и принесет много радости и птичкам, и солнышку, и людям, и речке.




    THE BELL

    Есть те, кто прочитали эту новость раньше вас.
    Подпишитесь, чтобы получать статьи свежими.
    Email
    Имя
    Фамилия
    Как вы хотите читать The Bell
    Без спама